Шутиха - Страница 65


К оглавлению

65

“Домой. Скорее домой... не дай бог замок заело...”

Магнитный ключ бессмысленно тыкался в прорезь. Ворота даже не щелкнули челюстями: словно грешники со всем присущим грешникам наивом пытались проникнуть в рай с черного хода. “Бей паяца... учись бояться...” Уши забило серными пробками; тихо шелестя подошвами, манекены бродили уже вплотную, по-прежнему ничего не делая, не проявляя никакой враждебности, кроме безразличия.

Просто двигались.

Люди так не умеют.

На ветках деревьев копилась пыль. Под ногами шуршал щебень. Короеды точили клены у кучи строительного мусора. Птичий помет клеймил окна безглазых строений. Вещи покупались на вырост. Картошка запасалась на зиму, целые чулки лука вывешивались в кладовках, напоминая о возможности голода, и белесые влажные побеги росли из гниющих головок. Вопрос “Как дела?” не требовал ответа. Перелицованные лица, опустелые тела, душные души. За портьерами, шторами, гардинами, за стенами и дверьми жизнь шла своим чередом: настоящая, правильная жизнь. Каждый был сам за себя. Даже в комедиях за кадром в нужных местах ржал хор профессиональных смехачей-наемников — иначе зритель мог бы ошибиться и расхохотаться не там или вовсе выключить телевизор.

Хотелось есть.

Хотелось пойти к врачам: провериться на всякий случай.

Еще очень хотелось поехать на работу: прямо сейчас. Наверняка все развалили, растащили, угробили за два дня дело всей жизни...

— Что вам нужно? Убирайтесь!

Это Юрочка. Шагнул, как в омут, в тихий омут, битком набитый чертями, — в круженье, в молчаливый хоровод. Страх в глазах юноши — “Ударят! Унизят!..” — бился насмерть с карим, безрассудным огнем, весело идущим к пропасти с котомкой на плече; и огонь победил, вышвырнув страх наружу. Но, вплетясь в хоровод стальной нитью, бесцветный, немой страх вернулся победителем: от ловкого удара в живот Юрочка согнулся, глухо крякнув, будто надорвавшийся грузчик, следующий толчок отшвырнул его к машине, и Галина Борисовна с ужасом следила, как сын медленно сворачивается клубком возле колеса раненного в спину котика.

Кто бил, как и зачем? Увидеть не получилось.

Страх бил.

“...ногой по яйцам: не смей смеяться!..”

А манекены все ходили туда-сюда, задевая людей сухими, шершавыми, как змеиная кожа, телами. И старцы все мерили холодными пальцами пульс — себе и тихому, снулому бытию: волноваться вредно, спешить вредно, дышать вредно, жить вредно, знаете, что такое тахикардия души? И кивали старухи: правильно, верно, так и надо, только так, тик-так, тик-так, нервный тик, верный так... От их тиканья связь времен костенела лопаткой брахиозавра, найденной в раскопе.

— Юрка! Игоревич! Ты что? что ты...

Гарик упал на колени рядом с сыном, бессмысленно пытаясь заглянуть в лицо.

— Это ничтожество... — повторил Зяма, разглядывая хоровод. Смешной и неуклюжий, вечный воитель с мельницами, сейчас он был смешон вдвойне: видя что-то свое, с отвисшей нижней губой, поэт-неудачник, мечтающий о публикациях в “Нефти и газе” или на худой конец в мало-тиражке НИИ “Госнаобумпроект”.

— Это ничтожество...

Сказано было жестко. Удивительно жестко для безобиднейшего Зямы. Даже, пожалуй, жестоко. Знакомые, затертые до неузнаваемости слова вдруг заострились профилем мертвеца. Кантор присел, растопырившись, хлопнул себя по правой ляжке; потом, едва не упав, хлопнул по левой, и до Галины Борисовны не сразу дошло, что Зяма танцует, глядя в мельтешение теней с отчаянным весельем безумца.

Как индеец перед выходом на тропу войны.

Как пьяненький дед на свадьбе младшей внучки: м-мать! дожил, братцы!..



С похмела —
Ох, смела! —
Мне фортуна поднесла:
“Пей, фартовый, поправляйся!”
Как проказница мила!..

Впору было воскликнуть вслед за нашим старым знакомым Тертуллианом, большим любителем полюбоваться адскими мучениями паяцев: “Credo, quia inteptum!” — “Верую, ибо нелепо!” Потому что ничего нелепей этой частушечной цыганщины, этого дурацкого экспромта, ничего более неуместного и несвоевременного в данной ситуации придумать было нельзя. Хоть пополам перервись — на-кась, выкуси! Севший, испитой голос “дал петуха”, срываясь визгливой фистулой; охнула Настя, хватаясь за рассеченный пополам абсолютный слух, глянул снизу обалделый Гарик, крутнув пальцем у виска, но чудней всего оказалась реакция шута. Сейчас Пьеро напоминал капрала, замешкавшегося под обстрелом, который вдруг увидел, как цивильный штафирка, чахлый шпак в сюртуке, перехватив бразды правления, взлетает на бруствер и командным матом поднимает солдат в штыковую.

Шут встал.

На четвереньки.

Тряхнул по-собачьи головой: бубенцы с бейсболки откликнулись вяло, надтреснуто, вразнобой, но это были настоящие шутовские бубенцы. В семи щелоках кипяченные. На семи терках тертые. Во второй раз они опомнились. Звякнули язычками с убийственным весельем, словно кастаньеты в руках старухи Изергиль, той старухи, что курит трубку, рассказывает сказки о гордых упрямцах и не шляется близ чужих домов, когда не просят.

Капрал кинулся догонять взвод:



Рылом вышел — весь в пуху,
В ряд калашный влез нахрапом
И кукую петуху,
Что его колода с крапом!

— В детстве был смуглей арапа И устойчив ко греху, — поддержала дурака Настя.

Хоровод сбился с шага. Дальние старцы шарахнулись прочь от ограды, налившейся розовым пополам с зеленью, словно раннее яблочко; двое манекенов помоложе схватились за щеки, обжегшись румянцем. Боль исказила восковые черты. Птичий помет на окнах перестал раздражать: его уронила обалденная, горластая, иссиня-черная ворона, которая больше всего на свете обожала красть блестящие побрякушки. Очень блестящие. Просто-таки ослепительные. А помет — что помет? Воронам тоже гадить надо, вороны тоже люди.

65