Шутиха - Страница 64


К оглавлению

64

Вы вправе возразить: наш просвещенный век — и дикость Средневековья?! Да, конечно. Но шут по-прежнему беззащитен! Колпак не спасет от удара меча, в этом природа колпака. Покройся он стальными бубенцами сверху донизу, мутируй в шишак, затем в шлем-бургиньон — кто разглядит карнавал сквозь частую решетку забрала?! Но вместо всей этой риторики я задам вам всего один вопрос. Не надо мне отвечать. Ответьте сами себе: вам бы действительно хотелось, чтобы все произошедшее с вами за последний месяц оказалось сном?

Если да, то любой мой ответ не имеет смысла.

Если нет, тем более.

ЛИТЕРАТУРНОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

“Есть несколько сортов смеха. Есть средний сорт смеха, когда смеется весь зал, но не в полную силу. Есть сильный сорт смеха, когда смеется та или иная часть зала, но уже в полную силу, а другая часть зала молчит, до нее смех в этом случае совсем не доходит. Первый сорт смеха требует эстрадная комиссия от эстрадного актера, но второй сорт смеха лучше. Скоты не должны смеяться”.

Даниил Хармс. “О смехе” (1933).

Даниил Иванович, ты ведь понимал, что рискуешь?

Искренне твои, Третьи Лица.

Глава четырнадцатая
“ВИЗИТ КВАРЕНЗИМЫ, ИПИ ЗЯМА ИМЕЕТ ЗАЯВИТЬ”

— Это ничтожество, — сказал Зяма, чихая и, как обычно, думая о своем. — Он назвал меня шутом. Я прочел ему оду “Добрый молодец”, но музы молчат, когда ревут ослы. “Зямочка, дорогой мой, ваше шутовство вызывает умиление, но неужели вам самому не стыдно...” Гарик, я хотел поговорить с тобой об этом жалком ничтожестве. И об этом тоже...

Палец, мосластый и почему-то средний, а не указательный, без видимой причины уперся в чахлую старушку, которая шустрей таракана отбежала к гаражам.

— Я долго ждал тебя, Гарик. Я весь измучился, стоя под запертыми воротами. Думал, ты больше не хочешь видеть своего Зяму. А это насекомое ничтожество...

Палец продолжал настойчиво тыкать в безобидную бабку. Зяма был похож на обиженного ребенка, переполненного негодованием, но неспособного облечь чувства в связную речь; впрочем, это было его обычное состояние. Галина Борисовна обошла взывающего к небесам Кантора, собираясь открыть ворота, но зачем-то обернулась через плечо: на старуху. Желудок моментально взбунтовался, напоминая, что позавтракать она забыла. А профессиональная язва не терпит такого вопиющего склероза. Сейчас пройдем в дом и сядем завтракать. Нет, обедать. В холодильнике наверняка что-то есть, а если нет, придется отправить Мирона...

Возле гаражей отиралась троица старух.

Они двигались по сложным спиралям, не сталкиваясь разве что чудом. Их движение завораживало. Четыре старушки резво перебирали ногами, затянутыми в ватные колготы, башмаки пяти бабусь, шаркая, просили гречневой каши, шесть худющих сплетниц втягивали головы в воротники из траченного молью каракуля. Ярко-зеленый гараж стал грязно-зеленым, как горлышко пивной бутылки в луже; оранжевый — бурым; тот, что из белого кирпича, напомнил груду известкового раствора, сваленного нерадивыми строителями под открытым небом. Веселенькая ограда дома напротив скукожилась, обретая мрачный статус решетки вокруг казенного склада с тушенкой. Даже мелькнул призрак колючей проволоки, натянутой сверху. А на остальных заборах объявились клыки битого стекла: чтоб мальчишки не лазили. Девять старух семенили, накручивали, шевелились и кишели, к ним присоединились два старика, один изможденный, с усами, второй безусый, но жирный до отвращения, — оба старца были вооружены стетоскопами и отличались завидной прытью.

Начался дождь.

Не июльский слепец, не майский ухарь, даже не ноябрьский мизантроп, — мелкий, пакостный мерзавчик конца декабря, когда Новый год вязнет в слякоти, грязно матерясь в ожидании снега, а мокрые насквозь ленты серпантина оттягивают лапы елок к земле, мешая взлететь.

Красная черепица на крыше утратила блеск леденцов.

Сейчас крыша напоминала фурункул.

Дюжина старух, восемь стариков и шесть-семь молодых людей с лицами манекенов, зато в брюках и рубашках, выглаженных так, что взгляд резался в кровь о бритвенно-острые “стрелки” штанин и рукавов, вели хоровод. Это напоминало бы броуновское движение молекул, будь оно живым; чуждый, механический ритм пробивался сквозь внешне бессистемное круженье. Метроном — сухой, равнодушный:

“...бей паяца ногой по яйцам: не смей смеяться! Учись бояться!..”

Молодых людей стало гораздо больше: циркулируя по улице туда-сюда, манекены придвигались все ближе, и желание вбежать в дом, открыть холодильник и съесть хоть что-нибудь, лишь бы утихомирить царь-голод, стало нестерпимым.

“Сейчас камень кинут. Точно, сейчас кинут...”

С глухим скрежетом — так умирают рептилии в асфальтовых болотах — разлетелось заднее стекло котика. Осколки усыпали землю; если бы в них отразились небо, солнце, которое секунду назад туча сунула за щеку, кроны деревьев или лицо Зямы — было бы легче. Но тонированные куски зеркала, детища злобного тролля из предисловия к сказке, совершенно не умели отражать.

— Что вы делаете, гады?

Верный Мирон шарил взглядом по толпе, ища обидчика.

Тщетно.

Если кто-то и бросил камень, его нельзя было вычислить в мельтешении тел.

К ногам Насти жался Пьеро, омерзительно черно-белый. Взгляд шута ерзал, кланялся, суетился, подобный трусишке, угодившему в преддверие драки: я? да что вы? я здесь случайно, я посторонний... Впервые Галина Борисовна увидела, что Пьеро еще очень молод, ненамного старше самой Насти, всего лет на пять-шесть. Раньше это скрадывалось поведением: шуты не имеют возраста. А затравленные шуты, оказывается, имеют.

64