“А теперь верните козу обратно в загон”, — сказал мудрый раввин.
Трель дверного “соловья” столь гармонично вплелась в рулады “Secret Garden”, что расслышать звонок могла лишь Настька с ее музыкальным слухом.
— Мам, мы ведь никого не хотим видеть? Сейчас отошью!
— Здравствуйте, то ись, — всплыл в прихожей густой баритон с казенными нотками. Словно овсяный кисель с комьями. — Честь имею: ваш участковый, Семиняньен Валерьян Фомич. А вы — Горшко Настасья Игоревна?
— Ага... здрасте...
— Вы — ответственная квартиросъемщица?
— Нет, я — безответственная. С пропиской.
— Жалобы на вас поступают, Настасья Игоревна. От жильцов то ись. На вас и на этого вашего...
— Мужа? — невинно подсказала Настя.
— Шута, — со вздохом согласился участковый. — Живет без прописки, форма одежды вызывающая, поведение возмутительное. Утром якобы спровоцировал избиение пенсионера Берловича. А вы, то ись, этому безобразию попустительствуете.
Прекрасно слыша разговор, Галина Борисовна отчетливо представляла развитие ситуации. Настю, убежденную противницу насилия над собой, любимой, хлебом не корми — дай с кем-нибудь пособачиться. А за любимого Пьеро она служебной овчарке глотку перегрызет. Каково же было удивление материнских сил поддержки, когда из коридора брызнуло ангельским меццо-сопрано:
— Да что ж мы в дверях-то разговариваем, Валерьян Фомич? Заходите, гостем будете. Попьем чайку, вы мне о жалобах расскажете. Неужели такой представительный мужчина не уговорит юную барышню образумиться? Ни за что не поверю! Вот тапочки, разувайтесь...
За миг до явления участкового Шаповал запоздало побледнела: как наяву привиделся хай, который обязательно, непременно, всеконечно должна была поднять дочь. “Тапочки... разувайтесь...” — реальность изрядно попахивала чертовщинкой. Ощущение невозможности происходящего было гулким, как хук Тайсона, вышибая землю из-под ног.
По счастью, она сидела в кресле.
Семиняньен же и не думал стесняться. К иронии нечувствителен, поведение молоденькой вертихвостки он счел добрым знаком: лебезит — значит, вину за собой чует. А там и за отступным, то ись, дело не заржавеет: мамаша у барышни шибко имущая. Не зря барышня по науке от слова “барыш” проистекает. На казенных-то харчах особо не зажируешь... И не особо — тоже.
Оттого все участковые такие стройные.
Воздвигся он на пороге, вторгся в зеленоватый уют, связь времен мигнула, хитро сощурилась, и нате вам: протискивается в гостиную ихнее благомордие, городовой Валерьян Фомич. Ус пшеничный молодецки подкручивает. Шашка-“селедка” на боку; на другом боку — револьвер системы “наган” в желтой кобуре. Пуговицы с орлами целиком блеск и слава, а сапоги вдвое зеркальней. Мебель в пуговицах, в сапогах отражается. Пусть и криво, зато с чувством, как на полотнах модных французов-лягушатников. Штаны с лампасами на могучих лядвиях — ширины чрезвычайной, генералу впору. Шагнул Семиняньен в помещение и застыл головой сахарной.
Ибо видит: сидит перед ним у самовара известная промышленница и многих дел заводчица, такая, что не городового — полицмейстера губернатору продаст и обратно купит. Бокал стекла богемского в тонких пальцах держит. Смотрит через гостя в даль далекую:
— Ну, здравствуй, Валерьян Фомич. Как разговаривать станем: по-казенному или по-людски?
Понимает Семиняньен: не видать ему отступного. Близок локоть, да слабо клювом щелкнуть. Промышленница — баба битая, в семи щелоках варенная, сын ее, сказывают, на аблоката учится — такую трогать, что в печку гузном совать.
— По-людски, конешно. Нешто мы не люди?
— Тогда садись к столу. Рябиновой отведаешь?
— С нашим удовольствием. Благодарствую то ись.
Глядь, малый стаканец-гранчак образовался, и Настасья Игоревна всклень его, красивого, — рябиновой. Семужка на блюдце: ломтиками. Слезой течет. Может, оно к лучшему? Мзды и по барыгам, по джигитам базарным наберется, а тут в кои-то веки женское обчество: деликатное, сердечное. Эх, жисть наша суетная...
Втянул воздух ноздрями, принюхался.
— Рябиновую сами делали?
— Настасьюшка, все она. Мастерица! Махнул первую, на языке покатал. Проглотил.
— Славно! Умаслили душеньку!..
Настасья умна: вторую наливает, рядком с матерью присела, папироску длинную из портсигара с вензелями достает. Портсигар гостю придвинула — тяжкий, серебряный. Курите, мол, не стесняйтесь. Так бы весь вечер и сидел. Однако, для порядку, надо бровь насупить. Довести, так сказать, до сведения.
— Мы ведь по какому дельцу зашли, дамы и барышня? В служебном, то ись, качестве? Скользкое дельце, если положа руку. Век бы не марался, а раз сигнал есть, обязаны соответствовать. Это мы насчет жалоб. Жаловаются жильцы, то ись. На скоморошину вашу, вольнонаемную. Требуют меры принять.
— Требуют — значит, принимай, — усмехается промышленница. Глазом левым на стакашек намекает.
Грех взять — так и грех отказываться. Кобениться не стал. Принял грех надушу. И еще принял. И семужкой закусил. Папироску взял. Пустил дым в потолок залихватскими кольцами. Прямо в нос расписным амурчикам.
— Меры мы, считай, уже. В гости зашел, сурово указал. Теперь пойду, ябедам тылы шомполом прочищу. Дурак им, сутягам, поперек горла! Да по нам — сами оне шуты гороховые, то ись! Ваш-то хоть за плату кривляется, за большие деньги, а эти — от нрава склочного. Тошно от рож ихних, дамы и барышня! Знали б, сколь мы с ними намаявшись! То инвалида этого пламенного, костыль ему в палку, ручной кроль Мендельсонов искусал, то Алтын Худаймутдинов, учитель русского языка и литературы, обругал его матом... И все, сукин внук, в письменном виде несет. Эти еще: Прасковья с Лярвой!., с Л. Ярой то ись. А мы им навроде бесплатного клоуна: прими, распишись, разберись...